Когда-то радио в машине играло одни и те же песни, и этого хватало. Сейчас в кармане вся музыка мира, но мы не можем выбрать ни одной. Мы только пробуем: первый куплет, припев, оценили, идем дальше боясь пропустить что-то важное. Мы разучились слушать. Разучились ценить.
Раньше борщ согревал душу — горячий, наваристый, приготовленной любимой бабушкой. Картошка, запеченная в углях с пацанами в детстве — это что-то вечное, непреложное. Теперь мы ковыряемся в тарелке, думая о модных ресторанах, растворяя незабываемый вкус детства в мире «возможностей».
Мире, где прилавки ломятся не от товаров, а от «уникальных впечатлений», где реальность сменилась нескончаемой чередой настойчиво шепчущих фантомов инфлюэнсеров: «Вот оно, настоящее счастье, ты только купи!».
Нас разрывает на части между страхом выбора и страхом упустить что-то новое:
- Пассивным наблюдением, как другие живут за нас. Чужие путешествия, чужие эмоции, чужие выборы. Не надо решать — просто листай, кайфуй от красивой картинки.
- Ненасытным зудом поиска. С его гонкой за преходящими вспышками «счастья», которое улетучивается быстрее, чем успеваешь его осознать.
Если убрать в сторону столь длинное лирическое вступление, можно заметить, что за ненасытным оральным поиском нового скрывается страх взять ответственность за собственную жизнь.
Мы боимся остановить свой выбор на чем-то одном. Боимся взять ответственность за свой выбор — чего Я по-настоящему хочу в этой жизни?
Ответственность выбора подменена иллюзией выбора: я свайпнул, значит я выбрал. Но каждый следующий свайп обесценивает «вкусную» конфетку на которую мы только что клюнули.
Страшно увидеть собственную жизнь, страшно осознать ее пресность. Ужас сковывает от осознания того, что рекламируемые в социуме приправы лишь ненадолго скрывают отсутствие вкуса жизни.
Собственно, эпидемия тревожных расстройств, затопившая наш мир — это и есть пробивающийся наружу ужас осознания пустоты собственной жизни. Но что поделаешь, схожу к психологу, пусть научит свайпать и тревогу тоже.
Бесконечная учеба, путешествия, саморазвитие, чтение, поглощение тонн пустой информации… Ради чего? Мир того требует? Пусть его. А чего хотим мы? Что мы скажем себе, когда поймем, что всю эту шелуху не заберешь с собой в могилу?
Не могу не вспомнить одно из любимейших произведений Толстого «Смерть Ивана Ильича», и чудесную статью Юрия Сапрыкина, прекрасно описавшему экзистенциальную составляющую произведения. Приведу цитату оттуда:
Венгерский литературовед Золтан Хайнади, прослеживая параллели между описанием смерти у Толстого и концепцией «бытия-к-смерти» Мартина Хайдеггера, замечает, что осознание собственной смертности приводит толстовского героя от неподлинного бытия к подлинному: «В ходе противостояния смерти, когда человек измеряет бытие с горизонта смерти (небытия), исчезает вся банальная повседневность и вскрываются самые глубокие основы бытия… Перед лицом смерти человек — отворачиваясь от мира вещей — обращается к самому себе». Встреча со смертью возвращает Ивана Ильича к самому себе: он больше не может воспринимать себя как всего лишь одного из обычных, «приятных» и «пристойных» людей.
Смерть это не «то, что бывает с другими», она происходит непосредственно с ним и ставит его перед вопросом — что же такое его подлинное «я».
Он перебирает воспоминания и впечатления жизни и находит то самое, «настоящее», только в памяти о детстве: «Начиналось всегда с ближайшего по времени и сводилось к самому отдалённому, к детству, и на нём останавливалось. Вспоминал ли Иван Ильич о варёном черносливе, который ему предлагали есть нынче, он вспоминал о сыром сморщенном французском черносливе в детстве, об особенном вкусе его и обилии слюны, когда дело доходило до косточки, и рядом с этим воспоминанием вкуса возникал целый ряд воспоминаний того времени: няня, брат, игрушки».
По-другому начинает течь время, вернее, время внешнее, объективное всё сильнее расходится с внутренним: «Утро ли, вечер ли был, пятница, воскресенье ли было — всё было всё равно, всё было одно и то же: ноющая, ни на мгновение не утихающая, мучительная боль; сознание безнадёжно уходящей ещё жизни; надвигающаяся всё та же страшная ненавистная смерть, которая одна была действительность, и всё та же ложь. Какие тут дни, недели и часы дня?» Это остановившееся время заполнено переживанием физической боли и тотальной бессмысленности — прожитой жизни, переживаемых страданий, предстоящей смерти.
«Лёжа почти всё время лицом к стене, он одиноко страдал всё те же неразрешающиеся страдания и одиноко думал всё ту же неразрешающуюся думу. Что это? Неужели правда, что смерть? И внутренний голос отвечал: да, правда. Зачем эти муки? И голос отвечал: а так, ни зачем. Дальше и кроме этого ничего не было».


